«Кузнечики и фиалки». Об одной из самых непонятых святых XX века

«Кузнечики и фиалки». Об одной из самых непонятых святых XX века

Святым редко везло с агиографами, а этой святой повезло еще меньше. Ее окунули в карамель, оклеяли чем-то розово-марципановым, обсыпали обрезками цветной бумаги, назвав это лепестками роз, обозвали «Терезочкой», растаскали на цитаты и носят их кто на груди, а кто и на других местах. С нее пошла мода на «духовное детство», чаще понятое как инфантилизм, приправленный религиозной истерикой — и вот разновозрастные почитательницы приторно выпевают ее простенькие стишки в полной уверенности, что именно так пела бы она сама. Выпевают, читают, умиляются, не задумываясь, что за этими янсенистскими виньетками, сладко-суровой поэтикой, против которой восставал, да сам до конца так и не вырвался Пеги, стоит. Когда хоть отчасти задумываются, как, например, Аверинцев —

Как тать, Он приходит ночью,
Он приходит тебя похитить,
И теплая волна крови
Поднимается к твоей гортани…

— получается довольно страшно, и совсем не марципаново. Крест — не игрушечный, и страх — не книжный, и тьма — гуще дозволенного, вместо розовых лепестков — холодные стены и нетерпеливое, даже не утаиваемое любопытство (не о земном, о горнем помышляем!) в глазах сестриц: «Ну когда же, когда, наконец?» Они ждали «признаков счастья», требовали чуда.
Потом — био- и агиографы (как по мне, самый толковый из них, Гоше, но, возможно, всех не знаю) попытаются уловить те лепестки и пришпилить их в богословский или дидактический гербарий, описать то, имени чему она сама не знала, да и возможно ли его знать?

2Мандельштамовское слово, беспамятствующее среди кузнечиков, как мне кажется, довольно точная характеристика «Истории одной души». Поэтому она так трудна для переводчиков — слащаво-жестокий ильинский перевод, из которого многие из нас вышли (или выскочили), чтобы больше в него не вернуться, здравого человека, тем более живущего после «всех Бутырок и Треблинок», скорее, отвратит безудержной чувствительностью экзальтированной уездной барышни и ее претензиями высказать то, до чего не доросла. Новый, выполненный Андреем и Ольгой Дьячковыми, намного сдержанней, прямей, и потому правдивей, английский, в последнем издании, еще лучше. Но, возможно, дело не только в переводе, а в том, что написанное, равно как и то, что сама о себе писала, как чаще всего бывает, — совсем не о ней, а о другом. Тут возникает более общий вопрос — о границах исповедального текста, о духовных дневниках, тем более писаных, как у св. Терезы, «по послушанию», то есть по заказу. Хоть и оговаривает она, что старается ничего не утаивать от «дорогой матушки», всего, до конца, не проговаривает, на многое только намекает, хотя проговоренного было достаточно, чтобы сестрицы переполошились и на много десятилетий вычистили из ее записей все, что, по их мнению, пятнало образ, например, признания Терезы о том, как трудны ей длинные молитвы, как не дается розарий или как засыпает она во время долгих служб.

Лишь сравнительно недавно тетради, составляющие «Историю одной души» были опубликованы без купюр. Однако даже полный текст, как, впрочем, и всё, выходящее за рамки инструкций, стоит читать между слов. Тогда становится хоть немного понятней, почему эту жизнь, годящуюся по рассказам о ней разве что в сюжет для благочестивой мелодрамы, кардинал Люстиже назвал богословским подвигом, почему так любили Малую Терезу о. Георгий Чистяков, Н. Л. Трауберг, многие другие ясные люди, которых воротило от религиозного сантимента. Еще понятней, на мой взгляд, это становится, когда читаешь записи св. Терезы не на фоне современных ей благочестивых книжек, во многом определивших ее поэтику, а в перекличке с другим ее современником — Фридрихом Ницше. Они и в самом деле перекликаются почти текстуально. «Бог умер», — возвещает Ницше. «Бог умер в своем Сыне», — пишет св. Тереза, и три слова дополнения оспаривают ницшеанскую констатацию гораздо убедительней многостраничных рассуждений о том, в чем именно «великий провокатор» заблуждался. (В скобках замечу, что ее богословие смерти — отдельный разговор).

sainttherese-of-lisieuxНо важнее, да и показательней другое. Бодрящемуся и цинично-возмущенному отчаянию Ницше она, словно предчувствуя «все, пришедшее после», противопоставила не образцово-показательную стойкость неунывающего духа, а другое отчаяние — беспомощное, полностью отдающее себя, взрослому капризу дряхлеющего, но молодящегося мира — детскую боль, не отделяющую себя от боли мира, еще не способную сказать, что болит, и не знающую о тех лазейках, в какие научаешься ускользать, когда взрослеешь. Тщательно, упоенно вылепливающей себя силе — трезво, без кокетства осознаваемое полное бессилие даже в благих порывах — «мой пыл, несомненно, оказался бы непродолжительным». Активизму «сверхчеловеков» — путь «малых дел», которые одни остаются, когда понимаешь, что ни на что «великое» не годен, и само «великое» — лишь надувные призраки амбиций, а на самом деле, нет ни великого, ни малого, а есть просто жизнь «с ее насущным хлебом», и только на ее незаметных, каждый день заново прокладываемых тропах можно встретить большее, чем ты сам и твои духовные потуги. Наверное, это и есть сердцевина того детства, какое глупо, да что там, безнравственно имитировать, поэтому так карикатурно-нелепы попытки Терезе подражать. Если идти за ней всерьез, предстоит столь же серьезно принять то, чем окуплены ее «фиалки и маргаритки», а это, как говорил о. Станислав, «накладно».

Столь же «накладно» как для стандартной агиографии, так и для «духовных наследников», принять и другое: опыт св. Терезы из Лизье — это жизнь в присутствии невозможного. Ей всегда хочется больше, чем есть, больше дозволенного, допустимого: в детстве — рисовать, как сестра, в монашестве — стать священником, крестоносцем, «с душой цыгана идти под песни на разбой, за всех страдать под звук органа и амазонкой мчаться в бой…» (во времени св. Тереза и Цветаева пересеклись на 5 лет, а если бы встретились, но, наверное, бы подружились). Чем невозможней, даже по медицинским показателям, становится жить, тем ясней она видит цветы, небо, людей, тем бережней об этом говорит. Не здесь ли — исток ее неподражаемой (во всех смыслах) любви: любить можно только в присутствии невозможного.

При всей наивности повествования св. Тереза оставила по себе очень сложный, многослойный текст. Сложный, помимо прочего, тем, что объем непроговоренного в нем явно превышает то, что высказано, и задача читателя, как думается, не в том, чтобы подражать, а в том, чтобы внимательно, собранно слушать. Нам дарят слово, когда кажется, что уже нечего сказать.

 

12507261_1018105501566466_2277167075547414958_n

Автор:

Светлана Панич — литературовед, переводчик, преподаватель Библейско-богословского института св. апостола Андрея, Москва

 

 

 

Print Friendly
vavicon
При использовании материалов сайта ссылка на «Сибирскую католическую газету» © обязательна